Дон. - Дон. - Не река-Дон, а звон. Два часа. И - новое озарение: сейчас придумаю срочность и уйду. Про белогвардейцев сейчас кончу - и уйду. Быстро и уже без лирических отступлений (я - вся такое отступление!) осыпаю серую казенную бумагу перлами своего почерка и виперами своего сердца Только ять выскакивает, контрреволюционное, в виде церковки с куполом - Ять!!! - «Товарищ Керженцев кончает свою статью пожеланием генералу Деникину верной и быстрой виселицы. Пожелаем же и мы, в свою очередь, товарищу Керженцеву»...
- Сахарин! Сахарин! На сахарин запись! - Все вскакивают. Надо воспользоваться чужим сластолюбием в целях своего свободолюбия. Вкрадчиво и нагло подсовываю Иванову свои вырезки Поцелуй в лоб! Все мое существо дрожит, И кажется, кровь возобновляет свой круг... Дитя! - Не рассказывайте Ваших снов никому. И не грезьте никогда - или- мечтайте всегда] (франц.) Накрываю половинкой бело-негрского хлеба. (Другая половинка - детям.)
- Товарищ Иванов, я сейчас уйду. Если М<илле>р спросит, скажите, в кухне, воду пью.
- Идите, идите.
Сгребаю черновую с Казановой, кошелку с 1 ф<унтом> соли... и боком, боком...
- Товарищ Эфрон! - нагоняет меня уже возле рыцарей. - Я завтра совсем не приду. Очень бы вас просил, приходите - ну - хотя бы к 10 '/2 часам. А послезавтра, тогда, совсем не приходите, Вы меня крайне выручите. Идет?
- Есть!
Тут же, при недоумевающих швейцарах, молодцевато отдаю честь, и гоном - гоном - белогвардейской колоннадой, по оснеженным цветникам, оставляя за собой и национальности, и сахарин, и эсперанто, и Наташу Ростову -- к себе, к Але, к Казанове: домой!
Из «Известий»:
«Господство над морем - господство над миром!»
(Упоена как стихом.)
9/23 января (Известия Ц.И.К. «Наследник»).
Кто-то читает: «Малолетний сын Корнилова, Георгий, назначен урядником в Одессе».
Я, сквозь общий издевательский хохот, невинно:
- Почему урядником? Отец же не служил в полиции!
(А в груди клокочет.)
Чтец: - Ну там, знаете, они все жандармы!
(Самое трогательное, что ни коммунист, ни я в ту минуту и не подозревали о существовании казачьих урядников.)
В нашем Наркомнаце есть домашняя церковь, - соллогубовская, конечно. Рядом с моей розовой залой. Недавно с «белым негром» прокрались. Тьма, сверкание, дух как из погреба. Стояли на хорах. «Белый негр» крестился, я больше думала о предках (привидениях!). В церкви мне хочется молиться только, когда поют. А Бога в помещении вообще не чувствую.
Любовь - и Бог. Как это у них спевается? (Любовь, как стихия любовного,
Эрос земной.) Кошусь на своего белого негра; молится, глаза невинные. С теми
же невинными глазами, теми же моленными устами...
Если бы я была верующей и если бы я любила мужчин, это во мне бы
дралось, как цепные собаки.
Отец моего «белого негра» служит швейцаром в одном из домов (дворцов), где часто бывает Ленин (Кремль). И мой «белый негр», часто бывая на службе у отца, постоянно видит Ленина. - «Скромный такой, в кепке».
Белый негр - белогвардеец, то есть, чтобы не смешивать: любит белую муку, сахар и все земные блага. И, что уже серьезнее, горячо и глубоко богомолен.
- Идет он мимо меня, М<арина> И<вановна>, я: «»драсьте, Владимир Ильич!» - а сама (дерзко-осторожный взгляд вокруг: - Эх, что бы тебя, такого-то, сейчас из револьвера! Не грабь церквей! (разгораясь): - И знаете, М<арина> И<вановна>, так просто, - вынула револьвер из муфты и ухлопала!.. (Пауза). - Только вот стрелять не умею... И папашу расстреляют...
Попади бы мой негр в хорошие руки, умеющие стрелять, и умеющие учить стрелять, и, что больше, - умеющие губить и не жалеть - а--эх!..
Есть у нас в комиссариате одна старая дева - тощая - с бантом - влюбленная в своих великовозрастных братьев-врачей, достающая им по детским карточкам шоколад, - проныра, сутяга, между прочим, знающая языки («такая семья»), и т. д. Когда она слышит о чьей-нибудь болезни, то - с непоколебимой уверенностью - и точно отрубая что-то рукой - определяет: «Заразилась» или «Заразился», смотря по тому, идет ли речь о лице женского или мужского пола.
Тиф или ишиас - у нее все с<ифи>лис.
Стародевический психоз.
А есть другая - пухлая, сырая, бабушкина внучка, подружка моего белого негра, провинциалочка. Это совсем трогательная девочка. Только недавно приехала из Рыбинска. Дома остались бабушка и братец. Двойной и неистощимый кладезь блаженств.
- Наша бабушка такая: маленьких детей но выносит. Грудного нипочем на руки не возьмет: запах, говорит, от них и беспокойство. Ну, а подрастут - ничего. Нарядит, научит. Меня с шестого года растила. «Кушать хочешь?» - «Хочу» - «Ну, иди на кухню, смотри, как обед готовится». Так я с десяти лет уж решительно все умела (оживляясь): не только пироги там, котлеты, - и паштеты, и заливное, и торты... Так же и с шитьем: «Ты девочка, тебе женщиной быть, хозяйкой, детей-мужа обшивать». Я - бегать, она меня за ручку да на скамеечку: «платки подрубай», «полотенца меть», а война началась - на раненых. Сама кроила, сама шила. Потом папаша женился - сиротка я - братец народился, все приданое ему сама... Все пеленки с меточками, гладью - А одеяльце его, в чем гулять выносят, так все моим кружевом обшито, в четыре пальца, кремовое... (Блаженно) - Ведь бабушка меня и вязать и гладью... Пяльцы мне собственные заказала... Мы богато жили! А все сама! И бабушка сама, и я сама... Я не могу, чтобы руки зря лежали!
Смотрю на руки: ручки: золотые! Маленькие, пухлые: стройные востроватые пальчики. Крохотное колечко с бирюзинкой. Был жених, недавно расстрелян в Киеве.
- Мне его приятель писал, тоже студент-медик. Выходит мой Коля из дому, двух шагов не прошел - выстрелы. И прямо к его ногам человек падает. В крови. А Коля - врач, не может же он раненого оставить. Оглянулся: никого. Ну и взял, стащил к себе в дом, три дня выхаживал. - Офицер белый оказался. - А на четвертый пришли, забрали обоих, вместе и расстреляли...
Ходит в трауре. Лицо из черноты землисто-серое. Недоедание, недосыпание, одиночество. Тошная, непонятная, непривычная работа в Комиссариате. Призрак жениха. Беспризорность.
Бедная тургеневская мещаночка! Эпическая - сиротка русских сказок! Ни в ком, как в ней, я так не чувствую великого сиротства Москвы 1919 г. Даже в себе.
Недавно заходила ко мне, стояла над моими развороченными сундуками: студенческий мундир, офицерский френч, сапоги, галифе, - погоны, погоны, погоны... - Марина Ивановна, вы лучше закройте. Закройте и замок повесьте. Пыль набивается, летом моль съест... Может, еще вернется...
И, задумчиво разглаживая какой-то беспомощный рукав:
- Я бы так не могла. Совсем как человек живой... Я и сейчас плачу...
Недавно были с ней в оперетке: она, «белый негр» и я (в первый раз в жизни). Напевы милые, стихи плохие. Сух и жесток русский язык в польских устах. Но... какая-то любовь, но... вне селедок и кошелок, но... свет, смех, жест!
Убожество? Но мне чем хуже - тем лучше. «Настоящее искусство» меня бы сейчас оскорбило. Все требования бы встали: «я не скот!»
А так - подделка за подделку: после фарса советского - полусветский фарс
Два слова еще о моей «невесте». С глазами, заплаканными по жениху (чудесные, карие), часами и жалобно выматывает себе и окружающим душу: «Я так люблю все жирное и сладкое... Я раньше гораздо полнее была... Я без сливочного масла жить не могу... Мне мороженая картошка в рот не идет»...
О ты, единственное блюдо
Коммунистической страны!
(Стих о вобле в меньшевицкой газете «Всегда вперед»).
|