Марина Цветаева
 VelChel.ru 
Биография
Хронология
Семья
Цитаты
Галерея
Памятники Цветаевой
Стихотворения 1906—1920
Стихотворения 1921—1941
Стихотворения по алфавиту
Статьи
Поэмы
Проза
Автобиографическая проза
Статьи и эссе
О творчестве автора
Об авторе
  Бальмонт К.Д. Где мой дом?
  Булгаков В.Ф. Марина Ивановна Цветаева
  Зайцев Б.К. Другие и Марина Цветаева
  Хин Р.М. Из дневников 1913 - 1917 гг. (О Марине Цветаевой)
  Цветаева А.И. О В. В. Розанове
  Эфрон А.С. О Марине Цветаевой
  … Какой она была?
  … Как она писала?
  … Ее семья
  … Её муж. Его семья
  … Из самого раннего
  … Моя мать
  … Четырехлистник
  … «Кот в сапогах» Антокольского
  … 1 мая 1919 года
  … Подвиг
  … Май 1919 г.
  … В деревне
  … Август 1919
  … Вечер Блока
  … Юбилей Бальмонта
  … 1920
  … Лавка писателей
  … Последний день в Москве
  … Берлин
  … Глава 17
  … Пастернак
  … Чехия
… Переезд на чердак
  … Самофракийская победа
  … Из записей и писем
  … <Из записной книжки. 1955 г.>
  … <Из записной книжки. 1969 г.>
  … Переписка с Б. Пастернаком
  … Детские стихи•Записи
  … Из лагерных писем М. И. Цветаевой
Переписка
Ссылки
 
Марина Ивановна Цветаева

Об авторе » Эфрон А.С. О Марине Цветаевой » Воспоминания дочери
» Переезд на чердак


В черновую тетрадь начинает - исподволь покаеще - внедряться Трагедия - среди колонн стихов, их нервных вертикалей - большими плоскостями прозы: предварительных планов пьесы «Ариадна»; «биографических» сведений о ее героях; их характеристик; готовится ложе античной трагедии для современного и вечного потока страстей и бед человеческих.

Стихи (у Марины всегда - монологи, всегда - безответные!), облеченные в плоть героев, наконец-то смогут обрести право на диалог...

Сквозь стихотворения и отдельные строки, строфы, написанные уже в осенней Праге, после переезда туда из деревни, просвечивает город, именно этот, неповторимый...

«Как бы дым твоих не горек Труб, глотать его - все нега! Потому что ночью - город - Опрокинутое небо... - Аллеи последняя алость... - По набережным, где седые деревья... - Фонари, горящие газом Леденеющим... - Улицы не виноваты в ужасах Нашей души... - Прага, каменная поэма...» - и, наконец, встает во весь свой ночной рост «Пражским рыцарем»: - «Бледнолицый Страж над плеском века, Рыцарь, рыцарь, Стерегущий реку...»

И от Рыцаря, от того моста над той Влтавой, ощупью черновиков, сквозь ожившую уже ткань первой картины «Ариадны» (мимо и наперекор ее путеводной нити, ведшей из лабиринта к свету), - к лабиринту великого отчаянья поэм «Конца» и «Горы», неотвратимо назревающих в недрах души и глубинах тетради.

Скоро они, поэмы эти, прорвут все плотины прочих творческих замыслов, подобно тому как чувство, их (поэмы) породившее, перемахнет через оплоты задуманного, положенного, возможного.

«Есть чувства, - писала Марина в те дни, - настолько серьезные, настоящие, большие, что не боятся ни стыда, ни кривотолков. Они знают, что они - только тень грядущих достоверностей».

Такими достоверностями и стали поэмы «Конца» и «Горы».

Разрыв между их героями произошел, судя по Марининой записи, 12 декабря 1923 года. Это не был обрыв «вообще отношений», начавшихся задолго до пражской осени 1923-го и длившихся до самого отъезда Марины в Советский Союз, а для героя Поэм [Родзевич К. Б.] длящихся и по сей день, ибо он через всю свою жизнь, многотрудную и мужественную, пронес высокую, верную, самоотрешенную память о коротком и горестном счастье, осенившем его.

Я не взялась бы говорить о герое Поэм - не мое это дело и вообще ничье, ибо все, имевшее быть сказанным и обнародованным о нем и об их героине, сказано в Поэмах Мариной и ею же обнародовано - если бы не «кривотолки», те самые, «которых не боятся чувства», но от которых страдают люди, а вместе с ними - и истина.

Далеко не все Маринины корреспонденты и собеседники, мимолетные «друзья» и просто знакомые оказались впоследствии на высоте ее доверия или хотя бы на уровне элементарной воспитанности (как ее ни прививали им в детстве), публикуя на страницах зарубежной печати «воспоминания» о Цветаевой и ее близких, касаясь обстоятельств их жизни и поворотов их судьбы. Речь не о тех «воспоминателях», кого память подводит на старости лет - с кем не бывает! - и не о тех, кому недостает сердца или глубины - на нет и суда нет! - речь о небескорыстных сенсационерах, о недоброжелателях-обывателях, сводящих - всегда на расстоянии безнаказанности - посмертные или прижизненные личные или политические счеты; о дельцах от окололитературы, плодящих домыслы и вымыслы, калечащих факты в своих якобы «исследованиях творчества и биографии».

Герой Поэм был наделен редким даром обаяния, сочетавшим мужество с душевной грацией, ласковость - с ироничностью, отзывчивость - с небрежностью, увлеченность (увлекаемость) - с легкомыслием, юношеский эгоизм - с самоотверженностью, мягкость - со вспыльчивостью, и обаяние это «среди русской пражской грубо-бесцеремонной и праздноболтающей толпы» (определение, принадлежащее перу прекрасного человека - В. Ф. Булгакова, последнего секретаря Л. Н. Толстого и искреннего друга нашей семьи) - казалось не от века сего, что-то в обаянии этом было от недавно еще пленявшего Маринино воображение XVIII столетия - праздничное, беспечное, лукавое и вместе с тем, и прежде всего - рыцарственное...

Обаятельна была и внешность его, и повадки, и остроумие, легкость реплик и быстрота решений, обаятельна и сама тогдашняя молодость его, даже - мальчишество...

Обаяние лежало на поверхности - рукой подать! - хоть и шло изнутри, где все было куда более значительным, грустным и взрослым, даже - трагическим, ибо и эта жизнь, подобно жизни моих родителей, не хотела и не могла привиться к чужеродности эмиграции.

И - не привилась.

Герой Марининых поэм, коммунист, мужественный участник французского Сопротивления, выправил начальную и печальную нескладицу своей жизни, посвятив ее зрелые годы борьбе за правое дело, борьбе за мир, против фашизма.

Что еще сказать? Он, сквозь годы войн, германские лагеря уничтожения сберегший Маринины письма и автографы Поэм, прислал их в Россию, в цветаевский архив - с человеком, которого счел верным, т. е. неспособным нарушить тайны сугубо личной переписки, чтя память писавшей и волю адресата.

Он долго ждал этой верной оказии...

Вот передо мной его фотографии: лицо юноши; лицо бойца республиканской Испании; и - снимок прошлого, 1973, года; сколько лет прошло! сколько - эпох! «Но глаза - глаза твои я вижу: те же...»

Нет, годы не властны над обаянием; не властны они и над благородной памятью сердца; и над мужеством.

Еще скажу, что Сережа любил его, как брата.

Я только что упомянула последнего секретаря Льва Толстого и биографа его - Валентина Федоровича Булгакова. В те годы он был одним из организаторов и председателем «Союза русских писателей» в Чехии и вместе с проф. С. В. Завадским (председателем «Комитета по улучшению быта русских писателей в Чехословакии») и Мариной был избран в состав редакционной коллегии затевавшегося в Праге и ее предместьях альманаха «Ковчег».

Название это было предложено Мариной («семь пар чистых и семижды семь пар нечистых» - и все оказавшиеся литераторами, прибившимися в утлом суденышке к берегам Влтавы!).

Альманах затевался долго, сколачивался трудно - буквально годами, - и у Валентина Федоровича было предостаточно времени, чтобы сблизиться - сперва на почве совместной работы, потом на правах приятельских - с Мариной и с Сережей (Сережа, автор небольшой книги рассказов «Детство», вышедшей в Москве до революции, стал членом правления «Союза русских писателей»).

Валентин Федорович диссонировал с окружавшей его средой не меньше, чем сама Марина, но - иначе, наоборот ей: в эмигрантском ковчеге она была несомненным змием, а он - несомненным голубем, исповедовавшим закон «смиренномудрия, терпения и любви» по Ефрему Сирину и отчасти по Л. Н. Толстому. И внешность его была «голубиная», благолепная, и жил он со своей маленькой семьей в простым глазом видимых благолепии, чистоте и вегетарианстве, в кажущемся душевном благополучии, и все это, вместе взятое, вызывало у некоторых из окружающих - навоевавшихся, намаявшихся и маяться продолжавших - ироническую ухмылку наряду с бесспорным уважением. «Толстовство! Вегетарианство! Непротивление злу!» Как говорится, «мне бы ваши заботы»! И охотно нагружали его заботами своими собственными.

Однако некоторая «пастельность» облика Валентина Федоровича скрывала душу отнюдь не вегетарианствующую, ум острый, проницательный, широкоохватный, далеко не догматического склада, что, в частности, и позволило ему сблизиться с моими родителями, понять и полюбить их.

Особо стоит упомянуть о его, по тем, полувековой давности, временам, исключительной восприимчивости к Марининому творчеству «сложного периода», невнятному огромному большинству ее зарубежных современников. Вспоминая о совместной работе над «Ковчегом», Булгаков пишет: «Сама Марина Ивановна дала для сборника большую «Поэму Конца». Этой не помогла бы никакая анонимность. Необыкновенно сжатый, своеобразно-четкий, образный и звучный, чтоб не сказать щелкающий, стих Марины Цветаевой можно узнать за тысячу верст, даже и без надписи: «се - лев, а не собака»... Нас, редакторов сборника, очень ругали потом за помещение в нем «Поэмы Конца», но я все же и тогда был, и теперь [1960 год] остаюсь при мнении, что поэма эта, как и все, что писала вдохновенная Марина, вещь - замечательная. Но только в данном случае надо иметь уши, чтобы слышать».

У Валентина Федоровича были и глаза, чтобы видеть: набросанный им портрет Марины энергичен и точен: «...Глаза были большие, острые и смелые, «соколиные»... ни кровинки в лице, ни румянца. Так странно и... жалко! Головка посажена на шее гордо, и так же гордо, и быстро, и энергично обращалась - направо, налево. Походка и все движения Марины Ивановны вообще были быстры и решительны... Плачущей и даже только унывающей я ее никогда не видал. Подчас она все же грустила, жаловалась на судьбу, например - на разлуку с Россией, на переобременение хозяйством и домашними делами, отвлекающими от литературной работы, но жалобы и сетования ее, - вообще редкие, - никогда не звучали жалобно и жалко; напротив, всегда гордо, и я бы даже сказал - вызывающе: вызывающе - по отношению к судьбе и к людям.

Среди не просто бедной, а буквально нищенской обстановки своей квартиры Марина Ивановна, с ее бледным лицом и гордо поднятой головой, передвигалась, как королева: спокойная и уверенная в себе...»

В последующие годы, когда большинство эмигрантов перебазировалось в другие страны - в основном во Францию, Валентин Федорович, с женой и двумя дочерьми, остался в Чехословакии. Много сил и труда вложил он там в создание Русского культурно-исторического музея, для которого собирал «доброхотные даяния» - материалы, рукописи, произведения искусства, вывезенные из России или создававшиеся русскими за рубежом. Средств на приобретение этих ценностей никто не отпускал, ибо ценностями они тогда не почитались...

От Марины Валентин Федорович получил типографские оттиски и рукописные списки многих ее произведений и - легкую бамбуковую ручку, которой она писала около десяти лет. Еще она передала ему, сняв с пальца, любимое свое серебряное кольцо-печатку, когда-то украшенное вырезанным на нем корабликом - столь памятное всем, знавшим Марину, и с ней неразлучное. Тогда - году в 1936-37, когда Булгаков приезжал в Париж за материалами для своего музея и в последний раз встретился с моими родителями, старинное кольцо состарилось окончательно. Изящный рисунок парусника и надпись, обрамлявшая его «тебе моя симпатия», - стерлись, ободок истончился почти до прозрачности. - Много поработала рука, носившая этот перстень!

Булгаковский музей просуществовал недолго. Вскоре гитлеровское нашествие на Чехословакию изменило «мирный ход вещей» и судьбы членов булгаковской семьи, ставших участниками героического чешского Сопротивления. От непротивления злу к сопротивлению ему пролег жизненный путь Валентина Федоровича и его близких.

«Когда я был освобожден советскими войсками из фашистского концлагеря и добрался до Музея, - рассказывал он мне впоследствии, - советские солдаты грузили на машину остатки разграбленного немцами: переполовиненные папки, кипы растрепанных книг, связки разрозненных бумаг. То, что хотя бы это отправлялось в Россию и уцелеет, меня несколько утешило; но все остальное, очевидно пропавшее безвозвратно!.. Что на свете беспомощнее и уязвимее творений ума и рук человеческих! - Вид опустевших комнат, опустошенных шкафов, разбитых витрин был так нестерпимо печален, что я не смог удержаться от слез - впервые за все время испытаний.

Я стал шарить по полу, перебирать хлам и мусор, обрывки и осколки. И вдруг в углу, за дверью, в пыли - ручка Марины Ивановны! ее кольцо!

Это - было - чудо».

После войны Булгаковы вернулись в СССР - в Ясную Поляну, где Валентин Федорович жил и работал до конца своих дней. Маринину ручку, ее кольцо он привез с собой и долго и верно хранил, как память о ней, о своем музее, о том чуде... Потом, почувствовав груз прожитых и пережитых лет, поняв свою недолговечность на земле, передал эти реликвии мне, разыскав меня через Эренбурга.

Теперь тот же груз давит и на мои плечи, поэтому ручку, которой были написаны поэмы «Конца» и «Горы», «Крысолов», «Ариадна», «Федра», и кольцо с руки, написавшей не только их, но многое, многое другое, я, в свою очередь, передала в ЦГАЛИ, где, в конце концов, обрели надежное пристанище и вывезенные когда-то в Россию из булгаковского музея рукописные остатки хранившихся там материалов.

У вещей, как и у книг, как и у людей! - своя судьба.

Страница :    << 1 2 [3] 4 5 6 > >
Алфавитный указатель: А   Б   В   Г   Д   Е   Ж   З   И   К   Л   М   Н   О   П   Р   С   Т   У   Ф   Х   Ц   Ч   Ш   Э   Ю   Я   #   

 
 
    Copyright © 2024 Великие Люди  -  Марина Цветаева